Деревья, за которыми некогда с такой тщательностью ухаживала моя мать, потеряли форму и заболели. Мне, выросшей в этом саду, было очевидно, что уже несколько лет никто не обрезал отмерших веток, не подпирал ветви, гнущиеся от тяжести спелых плодов, не обмазывал шершавую кору болотной глиной, убивающей мерзопакостных жуков… но почему?
Медленно я двинулась по извилистой дорожке, поросшей сорной травой, борясь с желанием подойти к любимой яблоне и очистить её от сухих побегов — это было глупо и недостойно взрослой, разумной женщины.
Картины, увиденные мною далее, подобного удручающего впечатления не произвели: к тому моменту мне было уже понятно, к чему следует готовиться. Ни разоренные, полуразрушенные сараи, ни заболоченный прудик, пахнущий гнилой водой, ни заросший огород не поколебали моего спокойствия. Было очевидно, что ферма пребывает в запустении; мои родители никогда бы не позволили такому произойти. Вывод, который напрашивался, наполнил душу волной противоречивых эмоций: они были мертвы.
Постояв некоторое время бездумно, я упрямо двинулась по направлению к дому. Звон цепи подсказал, что именно в тот момент некто вытаскивал воду из колодца; это, по меньшей мере, значило, что кто-то из бедняков поселился на опустевшей ферме, которую по неясным мне пока что причинам Старшины провинции не прикарманили в качестве государственной собственности и не подарили кому-то из угодных властям людей. Как бы там ни было, мне не было нужды вдаваться в эти подробности и пугать новых хозяев; единственное, что мне было от них нужно — правдивый рассказ о том, что произошло с семьёй Оновьем.
С моей семьей.
Обогнув коровник, нестерпимо пахнущий гниющим тростником, я чуть брезгливо переступила через дурман-траву, которую никто не потрудился даже прополоть, и остановилась, глядя на женщину с вёдрами в руках.
Даже сейчас, вспоминая ту сцену, я с трудом могу подавить чуть нервный смех: не знаю, которая из нас была больше шокирована, увидев другую. Несколько безмерно долгих мгновений мы просто замерли, ошеломленно глядя друг на друга.
Госпожа Тасири первой пришла в себя. Сдавленно икнув, она рухнула передо мною на колени и завопила:
— Госпожа, мы всё уплатим, я клянусь Вам! Я помню, что мы задержались с пошлиной, но жизнь ныне сложна, ой, сложна! У дочки, почитай, детей нечем кормить, семь ртов, помогаем, как можем, а муж мой болеет! Не губи, Госпожа, пожалей убогих!
— Встаньте, — выдавила я, изо всех сил стараясь не скатиться в истерику. И это неопрятное, остро пахнущее выпивкой и дурман-травой чучело некогда говорило мне все те слова!
«Ты посмотри на себя, девочка… Кожа и кости, демоново отродье… Ты же не способна даже ведро поднять, куда тебе засматриваться на мужчин?… Что такая, как ты, может дать мужу… Слабая, неумелая, некрасивая, одно достоинство — мозги, но кого они волнуют?…Жаль мне Кимата, такую дочь до старости на горбу волочь…»
Я смотрела на Тасири, и ненависть, некогда жившая в моей душе, вдруг растворилась. Осталась брезгливая жалость к этой женщине, любовнице отца, которой он, видимо, оставил ферму. А ещё мне хотелось долго смеяться над самой собой: и мнение вот этого существа, которое недостойно сейчас даже внимательного взгляда, некогда было для меня важным?
— Нет, Тасири, — совладав с голосом, мягко произнесла я, — Я не пришла за долгами.
Не за теми долгами — хотелось добавить мне, но я сдержала неуместный порыв — шок и так исказил черты женщины.
— Вы знаете моё имя? — севшим голосом вопросила она.
— Да, — так же спокойно и мягко проговорила я, — Но это не то, что я желаю обсуждать на улице. Возможно, Вы пригласите меня внутрь?
— Конечно-конечно, — тут же защебетала Тасири услужливо, — Только не обессудьте, у нас не слишком чисто. Муж мой…
— Да, болеет. Я помню, — сухо прервала я её, поскольку чуть визгливый голос этой особы неимоверным гулом отзывался в моей голове. Хотелось поскорее покончить с этим разговором и уйти.
В доме мало что изменилось с того дня, когда я покинула его: та же обстановка, те же занавеси на окнах, та же громадная печь — но вязкое дыхание запустение коснулось некогда уютного жилища. Истаяли, словно призрак, запахи выпечки и специй, запылились вбитые в стену полочки, исчезли с холодного пола ковры, и промозглая сырость расползлась вокруг, оседая, казалось, даже на одежде.
Сердце моё забилось чуть быстрее, когда изучающий взгляд мой натолкнулся на знакомую мужскую фигуру.
Это всегда было его любимое кресло.
Вот и сейчас Кимат Оновьем, мой отец, сидел в нём, ссутулившись, и потягивал что-то из щербатой глиняной кружки.
Годы не были милостивы к нему: запали щеки, опустились плечи, седина посеребрила волосы, но самая большая метаморфоза произошла с глазами. Его очи помутнели и заплыли, а блуждающий, неспособный ни на чём сконцентрироваться взгляд внушал серьёзные опасения.
Когда ему удалось все же сфокусироваться на мне, черты лица его тронул страх; я ясно приметила его в расширившихся глазах и подрагивающих ноздрях. Однако, как это часто бывает со склонными к выпивке мужчинами, подобострастие сменилось в нём напускной бравадой.
— Это ещё кто такая? — зло уточнил он, обращаясь исключительно к Тасири, — Сказано же, отдадим долги! Чего шастаете?
— Кимат, — прошипела Тасири, — Сейчас же умолкни!
В тот момент мне подумалось, что моя мать никогда бы не позволила себе так разговаривать с мужем. И это было, видимо, одной из её ошибок…